• Безымянный 151065

  • Рассказ “Шкатулка памяти”

  • Поскольку я не пишу подробную летопись жизни нашей семьи, а, скорее, рассуждаю на темы, навеянные воспоминаниями преимущественно моего прошлого, то эти записи не могут иметь строгой логической последовательности. Я перебиваю сам себя, позволяю себе перескоки во времени. Начав описывать события, происходящие в одном месте, неожиданно переключаюсь на что-то другое, казалось бы, ни как не связанное с этими событиями и с происходящим местом. У меня нет никакого плана, но эта непоследовательность в изложении, надеюсь, не приведет к сумбурности, так как, не имея плана, я точно знаю, о чем  хочу сказать, а в каком месте я это сделаю не так уж важно.

    Наверное, сегодняшние мои рассуждения покажутся слишком навязчивыми своей музыкальной направленностью, но для нашей семьи музыка действительно составляла огромную часть нашей жизни, несмотря на то, что профессиональных музыкантов в ней никогда не было.

     

    Как же легко и просто папа научил меня на примере седьмого вальса Шопена не просто полюбить это произведение, но и понять различные трактовки его исполнения, отличать хорошее исполнение от плохого. Научил, как увидеть безвкусицу и бездарность, спрятанную под маской «своего особого видения» произведения.
    Можно научиться играть без ошибок, но это еще не игра. Важно правильно прочесть произведение, прочитанное – понять, понятое – передать слушателю. А ведь к этому надо добавить едва ли не важнейшее – каждый в прочитанном видит что-то свое, по своему его воспринимает, по своему и озвучивает. Ведь исполнитель – соавтор произведения и, разучивая его, надо научиться подключать свои мысли. Всему этому научить может не каждый педагог. Основы моего понимания музыки, прочтения музыкального произведения, прочтения не в том смысле, чтобы суметь нотные знаки перенести на клавиатуру, а прочтения смыслового, прочтения авторского замысла – заложил эти основы, конечно, мой отец.
    Но он бросил и семя сомнения, сомнения в целесообразности посвятить себя надолго серьезным занятиям музыкой. Боясь задеть мое самолюбие, вмешаться в мои детские «творческие» планы, он очень красочно обрисовал мне образ «не музыканта». Профессионализм нужно проявлять в любом деле. Профессионализм в искусстве требует огромного самопожертвования, профессионализм музыканта-исполнителя забирает тебя целиком. Человек, посвятивший себя искусству и не чувствующий, не признающий своего не профессионализма, смешон. Правильно прочесть, понять, передать, при этом, дав свое видение – все это звенья одной цепи. Выбрось одно из них, и ты переходишь в разряд ремесленников. Папа очень мягко мне внушил, что если я почувствую когда-либо неспособность овладеть всеми звеньями этой цепи, то музыка не должна стать моей профессией.
    Папа, играя седьмой вальс, рассказывал разные истории, которые могли бы быть озвучены этой мелодией. Конечно же, я не помню их дословно, но остались ощущения от рассказанного и от его игры. Каждой придуманной истории соответствовала своя трактовка исполнения, были различны темп, сам дух произведения, его тембр звучания, вызывая совершенно различные эмоции. Но вот несколько лет тому назад я услышал трактовку этого произведения настолько необычную, что усомнился в целесообразности поиска каких-либо смысловых сопоставлений. Собственно, сначала усомнился в этом не я, а Никита.
    У нас есть очень хороший друг – прекрасный пианист и композитор. Он закончил Московскую консерваторию по двум факультетам: композиторскому и фортепиано. Людей, повторивших консерваторский путь Рахманинова и Скрябина, обучавшихся одновременно на двух факультетах, можно пересчитать по пальцам. Среди них и наш друг. Поздравляя Наташу с днем рождения, он подарил ей диск с вальсами Шопена собственного исполнения. Но прежде я расскажу о нем, не называя, впрочем, его имени. Оно достаточно известно. У него много записей, он часто дает концерты, в том числе и за рубежом. Вдруг моя ссылка на его имя будет ему неприятна. Хотя вряд ли – в этом человеке столько юмора, жизнерадостности, самоиронии, что мои высказывания о нем его не чуть не смутят, к тому же, наши мнения о музыке почти всегда схожи, особенно в оценке творчества различный исполнителей.
    Все-таки, говорить о человеке, никак его не называя, нехорошо. Назовем его условно Александр. Александр – человек неудержимой энергии. Когда он говорит, то ты чувствуешь себя словно у подножия Везувия в период его извержения. Он, эмоционален и многословен, при этом, всегда логичен. Его критика страшна и беспощадна. Его нельзя назвать красавцем, но он любимец всех женщин.
    Его игра на рояле виртуозна. У наших друзей в Лесном, имеющих дачу рядом, есть старенький, немыслимо расстроенный рояль. Некоторые клавиши вовсе неработоспособны. Играя что-то, Александр с легкостью транспонирует в ту тональность, в которой при исполнении попадается наименьшее количество испорченных клавиш. Этот прием транспонирования настолько сложен, что им владеют очень немногие музыканты высшего класса. Иногда он принимается за исполнение частушек. Его феерически виртуозная игра своих невероятно смешных вариаций на темы хорошо известных классических произведений, превращает исполнение этих частушек в незабываемое представление.
    Исполнение Александром седьмого вальса совершенно неожиданно – оно эмоционально, в предельно быстром темпе. Несмотря на неожиданность трактовки, его игра завораживает. Мы с Никитой часто обсуждали игру Александра, бывали на его концертах, но чаще слушали его записи. Я, пройдя школу отца, и Никиту приучил, слушая музыкальные произведения, пытаться самому трактовать их. Но седьмой вальс, в исполнении Александра, выпадал из всех мыслимых аналогий. Я пытался что-то придумать, но тут Никита попросил меня больше никогда не рассказывать ему истории, призванные составить образность исполнения. Ему было всего десять лет, и я считал, что этот прием пока еще необходим, но Никита смог убедить меня в том, что придуманные образы скорее мешают, а не помогают слушать музыку. Более того, уже через два года именно он привил мне интерес к импрессионизму в музыке, к которому он пришел через отрицание уж очень примитивных словесных аналогий в трактовке музыкальных произведений.
    Отец был категоричен в оценке творчества некоторых композиторов. Он постоянно спорил с моей мамой о творчестве Равеля и Дебюсси. Над болеро Равеля он откровенно смеялся, приписывая бесконечные повторения одной единственной темы отсутствием творческой фантазии композитора. Мама же утверждала, что в самой структуре болеро, как танца, заложена повторяемость. Имея явную предубежденность к французским композиторам того времени, он, тем не менее, дома часто играл произведения Дюрана, композитора совершенно неизвестного. И когда позже я начал свои занятия музыкой, он убедил меня разучить несколько вальсов этого композитора.
    Когда я учился в четвертом классе, папа взял меня с собой в Ясную поляну, куда он поехал в командировку, готовя какой-то материал для журнала. Там в доме Волконских в то время отдыхала семья французского атташе. У них было двое детей – молоденькая, тоненькая девушка, ровесница моей старшей сестры – Мари-Франс, в которую я тут же влюбился и мой ровесник – Симон-Луи. Папа бегло изъяснялся с ними на своей англо-французской-латыни.
    В одной из комнат дома Волконских стоял концертный рояль – музейный экспонат, к его клавишам прикасались пальцы Льва Толстого. Ради французского атташе, в комнате расставили стулья и раскрыли все крышки рояля. Я, краснея перед собравшимися, и, особенно, из-за присутствия Мари-Франс, сыграл, разученные мною, вальсы Дюрана. Папа не скрывал своей гордости от того, что я – русский мальчик, сыграл французам произведения французского композитора, совершенно им неизвестного. Кстати, позже, при моем поступлении в гнесинку, эти вальсы произвели положительный эффект, не столько от моей игры, сколько из-за включения абсолютно неизвестных произведений в мою конкурсную программу.
    Дюран в своем творчестве был далек от импрессионизма, и отец всегда противопоставлял его, например, Дебюсси. Впрочем, папа не был столь уж категоричен и очень любил Скрябина, хотя многие его произведения демонстрируют едва ли не самый выраженный импрессионизм. Никита, слушая наши с моей мамой рассказы об отце и о его нелюбви к некоторым поздним французским композиторам, решил разобраться в этом вопросе сам. С присущей ему фундаментальностью, он зачастил со мной на «Горбушку», ту еще, что была в парке, и пополнил и без того большую мою фонотеку, недостающими произведениями Равеля и Дебюсси. И вынес свой, по юношески безапелляционный вердикт – «Дед был неправ».
    Но здесь я не обсуждаю того прав или неправ был мой папа, важно другое – его мощное воздействие на внутреннее развитие своих детей, воздействие, распространившееся и на Никиту. Если до моих неполных тринадцати лет он смог мне так много дать, то сколько же я у него не успел взять! Как много, уходя, человек уносит с собой! Я только вскользь смог заглянуть в его мир чувств, эмоций и страстей. Сколько же осталось в нем не раскрытого для меня! И только с годами я смог по настоящему оценить его колоссальное влияние на окружающих.
    Летом Вета уехала на студенческую практику в Запорожье, а оттуда со студентами отправилась в Коктебель, куда и решил приехать папа на мотоцикле вместе с Глебом. Они пробыли там месяц. На обратно пути, проезжая Ростов, он заехал к своему лицейскому другу, который уговорил отца отправить Глеба в Москву на поезде, куда выезжала какая-то делегация, и для проезда были заказаны билеты в количестве несколько большем, чем требовалось. Проезжая, уже один, станицу Кущевская, в отца врезалась машина с пьяным водителем за рулем. Двойной перелом ноги оказался неразрешимой проблемой для медиков местной больницы. Папа умер от заражения крови в возрасте пятидесяти пяти лет.


  • Безымянный 151065

  • Рассказ “Шкатулка памяти”